Неточные совпадения
Она любила на балконе
Предупреждать зари восход,
Когда на бледном небосклоне
Звезд исчезает хоровод,
И тихо край земли светлеет,
И, вестник утра, ветер веет,
И всходит постепенно день.
Зимой, когда ночная тень
Полмиром доле обладает,
И доле в праздной тишине,
При отуманенной луне,
Восток ленивый почивает,
В
привычный час пробуждена
Вставала при свечах она.
Нет: рано чувства в нем остыли;
Ему наскучил света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его
привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и страсбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда болела голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.
На ветви сосны преклоненной,
Бывало, ранний ветерок
Над этой урною смиренной
Качал таинственный венок.
Бывало, в поздние досуги
Сюда ходили две подруги,
И на могиле при луне,
Обнявшись, плакали оне.
Но ныне… памятник унылый
Забыт. К нему
привычный след
Заглох. Венка на ветви нет;
Один под ним, седой и хилый,
Пастух по-прежнему поет
И обувь бедную плетет.
Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят; как одна
Безумная душа поэта
Еще любить осуждена:
Всегда, везде одно мечтанье,
Одно
привычное желанье,
Одна
привычная печаль.
Ни охлаждающая даль,
Ни долгие лета разлуки,
Ни музам данные часы,
Ни чужеземные красы,
Ни шум веселий, ни науки
Души не изменили в нем,
Согретой девственным огнем.
Некстати было бы мне говорить о них с такою злостью, — мне, который, кроме их, на свете ничего не любит, — мне, который всегда готов был им жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнию… Но ведь я не в припадке досады и оскорбленного самолюбия стараюсь сдернуть с них то волшебное покрывало, сквозь которое лишь
привычный взор проникает. Нет, все, что я говорю о них, есть только следствие
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только
привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Я замечал, и многие старые воины подтверждали мое замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что
привычным глазам трудно ошибиться.
— Это вы от вчерашней вашей неудачи так злы и привязываетесь, — прорвался, наконец, Лебезятников, который, вообще говоря, несмотря на всю свою «независимость» и на все «протесты», как-то не смел оппонировать Петру Петровичу и вообще все еще наблюдал перед ним какую-то
привычную, с прежних лет, почтительность.
Он был до того худо одет, что иной, даже и
привычный человек, посовестился бы днем выходить в таких лохмотьях на улицу.
Иван Матвеевич взял письмо и
привычными глазами бегал по строкам, а письмо слегка дрожало в его пальцах. Прочитав, он положил письмо на стол, а руки спрятал за спину.
Я в первый раз в жизни изменил в любви и в первый раз испытал сладость этого чувства. Мне было отрадно переменить изношенное чувство
привычной преданности на свежее чувство любви, исполненной таинственности и неизвестности. Сверх того, в одно и то же время разлюбить и полюбить — значит полюбить вдвое сильнее, чем прежде.
Когда они подъехали к дому, он высадил ее из кареты и, сделав усилие над собой, с
привычною учтивостью простился с ней и произнес те слова, которые ни к чему не обязывали его; он сказал, что завтра сообщит ей свое решение.
— Какое же вы можете иметь сомнение о Творце, когда вы воззрите на творения Его? — продолжал священник быстрым,
привычным говором. — Кто же украсил светилами свод небесный? Кто облек землю в красоту ее? Как же без Творца? — сказал он, вопросительно взглянув на Левина.
Разговаривая и здороваясь со встречавшимися знакомыми, Левин с князем прошел все комнаты: большую, где стояли уже столы и играли в небольшую игру
привычные партнеры; диванную, где играли в шахматы и сидел Сергей Иванович, разговаривая с кем-то; бильярдную, где на изгибе комнаты у дивана составилась веселая партия с шампанским, в которой участвовал Гагин; заглянули и в инфернальную, где у одного стола, за который уже сел Яшвин, толпилось много державших.
Взяв правою ногой стремя, он
привычным жестом уравнял между пальцами двойные поводья, и Корд пустил руки.
Слегка поклонившись Левину, он тотчас же начал читать
привычным голосом молитвы.
«Ну, всё кончено, и слава Богу!» была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя жизнь, хорошая и
привычная, по старому».
Лестные речи этого умного человека, наивная, детская симпатия, которую выражала к ней Лиза Меркалова, и вся эта
привычная светская обстановка, — всё это было так легко, а ожидало ее такое трудное, что она с минуту была в нерешимости, не остаться ли, не отдалить ли еще тяжелую минуту объяснения.
Несмотря на то, что вся внутренняя жизнь Вронского была наполнена его страстью, внешняя жизнь его неизменно и неудержимо катилась по прежним,
привычным рельсам светских и полковых связей и интересов.
С
привычным тактом светского человека, по одному взгляду на внешность этой дамы, Вронский определил ее принадлежность к высшему свету.
Когда она вошла в спальню, Вронский внимательно посмотрел на нее. Он искал следов того разговора, который, он знал, она, так долго оставаясь в комнате Долли, должна была иметь с нею. Но в ее выражении, возбужденно-сдержанном и что-то скрывающем, он ничего не нашел, кроме хотя и
привычной ему, но всё еще пленяющей его красоты, сознания ее и желания, чтоб она на него действовала. Он не хотел спросить ее о том, что они говорили, но надеялся, что она сама скажет что-нибудь. Но она сказала только...
В глазах родных он не имел никакой
привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее всё, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями.
Он, с его
привычным ей лицом, но всегда страшными глазами, шел, спотыкаясь по кочкам, и необыкновенно тихо, как ей казалось.
Увидав ее, он пошел к ней навстречу, сложив губы в
привычную ему насмешливую улыбку и прямо глядя на нее большими усталыми глазами.
Положение нерешительности, неясности было все то же, как и дома; еще хуже, потому что нельзя было ничего предпринять, нельзя было увидать Вронского, а надо было оставаться здесь, в чуждом и столь противоположном ее настроению обществе; но она была в туалете, который, она знала, шел к ней; она была не одна, вокруг была эта
привычная торжественная обстановка праздности, и ей было легче, чем дома; она не должна была придумывать, что ей делать.
— Знаю, как ты всё сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею сделать то, чего нельзя сделать, а сам уедешь, а он всё перепутает, — и
привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она говорила это.
Слушая столь знакомые рассказы Петрицкого в столь знакомой обстановке своей трехлетней квартиры, Вронский испытывал приятное чувство возвращения к
привычной и беззаботной петербургской жизни.
Вместо того чтоб оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощения, оставаться даже равнодушным — все было бы лучше того, что он сделал! — его лицо совершенно невольно («рефлексы головного мозга», подумал Степан Аркадьич, который любил физиологию), совершенно невольно вдруг улыбнулось
привычною, доброю и потому глупою улыбкой.
Чувство беспричинного стыда, которое она испытывала дорогой, и волнение совершенно исчезли. В
привычных условиях жизни она чувствовала себя опять твердою и безупречною.
— Ну, я рада, что ты начинаешь любить его, — сказала Кити мужу, после того как она с ребенком у груди спокойно уселась на
привычном месте. — Я очень рада. А то это меня уже начинало огорчать. Ты говорил, что ничего к нему не чувствуешь.
Нынче менее, чем когда-нибудь, обратил он внимание на знакомую,
привычную обстановку, на сцену, на этот шум, на всё это знакомое, неинтересное, пестрое стадо зрителей в битком набитом театре.
Вронский слушал с удовольствием этот веселый лепет хорошенькой женщины, поддакивал ей, давал полушутливые советы и вообще тотчас же принял свой
привычный тон обращения с этого рода женщинами.
Он говорил с ней невольно своим
привычным тоном подшучиванья над тем, кто бы так говорил.
«Там видно будет», сказал себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха в свой широкий грудной ящик,
привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, подошел к окну, поднял стору и громко позвонил. На звонок тотчас же вошел старый друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед за Матвеем вошел и цирюльник с припасами для бритья.
Одно
привычное чувство влекло его к тому, чтобы снять с себя и на нее перенести вину; другое чувство, более сильное, влекло к тому, чтобы скорее, как можно скорее, не давая увеличиться происшедшему разрыву, загладить его.
Красивый рослый протодьякон в серебряном стихаре, со стоящими по сторонам расчесанными завитыми кудрями, бойко выступил вперед и,
привычным жестом приподняв на двух пальцах орарь, остановился против священника.
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на себя духами, выправил рукава рубашки,
привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок, чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге, в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом с кофеем, письма и бумаги из присутствия.
Ходил он наклонив голову, точно бык, торжественно нося свой солидный живот, левая рука его всегда играла кистью брелоков на цепочке часов, правая
привычным жестом поднималась и опускалась в воздухе, широкая ладонь плавала в нем, как небольшой лещ.
Клим Самгин чувствовал себя так, точно сбросил с плеч
привычное бремя и теперь требовалось, чтоб он изменил все движения своего тела. Покручивая бородку, он думал о вреде торопливых объяснений. Определенно хотелось, чтоб представление о Марине возникло снова в тех ярких красках, с тою интригующей силой, каким оно было в России.
В общем — все-таки жилось неплохо, но после нового года домашнее,
привычное как-то вдруг отскочило в сторону.
Образ Марины вытеснил неуклюжий, сырой человек с белым лицом в желтом цыплячьем пухе на щеках и подбородке, голубые, стеклянные глазки, толстые губы, глупый, жадный рот. Но быстро шла отрезвляющая работа ума, направленного на
привычное ему дело защиты человека от опасностей и ненужных волнений.
«Побывав на сцене, она как будто стала проще», — подумал Самгин и начал говорить с нею в
привычном, небрежно шутливом тоне, но скоро заметил, что это не нравится ей; вопросительно взглянув на него раз-два, она сжалась, примолкла. Несколько свиданий убедили его, что держаться с нею так, как он держался раньше, уже нельзя, она не принимает его шуточек, протестует против его тона молчанием; подожмет губы, прикроет глаза ресницами и — молчит. Это и задело самолюбие Самгина, и обеспокоило его, заставив подумать...
Он очень хотел верить этому круглому человечку со свиными глазками и лицом
привычного пьяницы, но — не верил ему.
По вечерам, не часто, Самгин шел к Варваре, чтоб отдохнуть часок в
привычной игре с нею, поболтать с Любашей, которая, хотя несколько мешала игре, но становилась все более интересной своей осведомленностью о жизни различных кружков, о росте «освободительного», — говорила она, — движения.
Однако он чувствовал, что на этот раз мелкие мысли не помогают ему рассеять только что пережитое впечатление. Осторожно и медленно шагая вверх, он прислушивался, как в нем растет нечто неизведанное. Это не была
привычная работа мысли, автоматически соединяющей слова в знакомые фразы, это было нарастание очень странного ощущения: где-то глубоко под кожей назревало, пульсировало, как нарыв, слово...
— По природе своей женщина обязана верить, — говорил Корвин тоном
привычного проповедника.
Замолчали. Самгин понимал, что молчать невежливо, но что-то мешало ему говорить с этой женщиной в
привычном, докторальном тоне; а она, вопросительно посматривая на него, как будто ждала, что он скажет. И, не дождавшись, сказала, вздохнув...
— М-да, заметно, что и мещанство теряет веру в дальнейшую возможность жить так, как привыкло. Живет все так же, но это — по инерции. Все чувствуют, что
привычный порядок требует оправданий, объяснений, а — где их взять, оправдания-то? Оправданий — нет.
Все было необыкновенно спокойно, тихо, жужжание осы — необходимо, все казалось удаленным от действительного и
привычного Климу на неизмеримые версты.